Неточные совпадения
Как ни велик был в обществе вес Чичикова, хотя он и миллионщик, и в лице его выражалось величие и даже что-то марсовское и военное, но есть
вещи, которых дамы не простят никому, будь он кто бы ни было, и тогда прямо
пиши пропало!
— Вам следует подать объявление в полицию, — с самым деловым видом отвечал Порфирий, — о том-с, что, известившись о таком-то происшествии, то есть об этом убийстве, — вы просите, в свою очередь, уведомить следователя, которому поручено дело, что такие-то
вещи принадлежат вам и что вы желаете их выкупить… или там… да вам, впрочем,
напишут.
— Это все равно-с, — ответил Порфирий Петрович, холодно принимая разъяснение о финансах, — а впрочем, можно вам и прямо, если захотите,
написать ко мне, в том же смысле, что вот, известясь о том-то и объявляя о таких-то моих
вещах, прошу…
Он даже усмехнулся, так что бакенбарды поднялись в сторону, и покачал головой. Обломов не поленился,
написал, что взять с собой и что оставить дома. Мебель и прочие
вещи поручено Тарантьеву отвезти на квартиру к куме, на Выборгскую сторону, запереть их в трех комнатах и хранить до возвращения из-за границы.
Да
вещают таковые переводчики, если возлюбляют истину, с каким бы намерением то ни делали, с добрым или худым, до того нет нужды; да
вещают, немецкий язык удобен ли к преложению на оной того, что греческие и латинские изящные писатели о вышних размышлениях христианского исповедания и о науках
писали точнейше и разумнейше?
— Когда изгоняемый из рая Адам оглянулся на древо познания, он увидал, что бог уже погубил древо: оно засохло. «И се диавол приступи Адамови и рече: чадо отринутое, не имаши путя инаго, яко на муку земную. И повлек Адама во ад земный и показа ему вся прелесть и вся скверну, их же сотвориша семя Адамово». На эту тему мадьяр Имре Мадач весьма значительную
вещь написал. Так вот как надо понимать, Лидочка, а вы…
«Да, эта бабища внесла в мою жизнь какую-то темную путаницу. Более того — едва не погубила меня. Вот если б можно было ввести Бердникова… Да,
написать повесть об этом убийстве — интересное дело.
Писать надобно очень тонко, обдуманно, вот в такой тишине, в такой уютной, теплой комнате, среди
вещей, приятных для глаз».
— Ах, если б можно было
написать про вас, мужчин, все, что я знаю, — говорила она, щелкая вальцами, и в ее глазах вспыхивали зеленоватые искры. Бойкая, настроенная всегда оживленно, окутав свое тело подростка в яркий китайский шелк, она, мягким шариком, бесшумно каталась из комнаты в комнату, напевая французские песенки, переставляя с места на место медные и бронзовые позолоченные
вещи, и стрекотала, как сорока, — страсть к блестящему у нее была тоже сорочья, да и сама она вся пестро блестела.
Но, однако ж, кончилось все-таки тем, что вот я живу, у кого — еще и сам не знаю; на досках постлана мне постель,
вещи мои расположены как следует, необходимое платье развешено, и я сижу за столом и
пишу письма в Москву, к вам, на Волгу.
— Верю, верю, бабушка! Ну так вот что: пошлите за чиновником в палату и велите
написать бумагу: дом,
вещи, землю, все уступаю я милым моим сестрам, Верочке и Марфеньке, в приданое…
— Я… так себе, художник — плохой, конечно: люблю красоту и поклоняюсь ей; люблю искусство, рисую, играю… Вот хочу
писать — большую
вещь, роман…
Только немногим удавалось завоевать свое место в жизни. Счастьем было для И. Левитана с юных дней попасть в кружок Антона Чехова. И. И. Левитан был беден, но старался по возможности прилично одеваться, чтобы быть в чеховском кружке, также в то время бедном, но талантливом и веселом. В дальнейшем через знакомых оказала поддержку талантливому юноше богатая старуха Морозова, которая его даже в лицо не видела. Отвела ему уютный, прекрасно меблированный дом, где он и
написал свои лучшие
вещи.
— Да ведь у тебя не приготовлены
вещи, как же ты поедешь? Собирайся, если хочешь: как увидишь, так и сделаешь. Только я тебя просил бы вот о чем: подожди моего письма. Оно придет завтра же; я
напишу и отдам его где-нибудь на дороге. Завтра же получишь, подожди, прошу тебя.
Бог не есть ни то, ни это, и вообще никакая из
вещей, о которых можно говорить, показать,
написать, услыхать и которые можно понимать чувствами, показывать, видеть или высказывать.
«Знаменитый символ пещеры у Платона, —
пишет А. А. Тахо-Годи в комментарии к этому месту диалога, — дает читателю образное понятие о мире высших идей и мире чувственно воспринимаемых
вещей, которые суть не что иное, как тени идей, их слабые копии и подобия» (там же.
Настоящий Гегель был тот скромный профессор в Иене, друг Гельдерлина, который спас под полой свою «Феноменологию», когда Наполеон входил в город; тогда его философия не вела ни к индийскому квиетизму, ни к оправданию существующих гражданских форм, ни к прусскому христианству; тогда он не читал своих лекций о философии религии, а
писал гениальные
вещи, вроде статьи «О палаче и о смертной казни», напечатанной в Розенкранцевой биографии.
Он стал штейнерианцем, но в известный момент стал смертельным врагом Штейнера и
писал о нем ужасные
вещи, потом опять вернулся в лоно штейнерианства.
Я помню эту «беду»: заботясь о поддержке неудавшихся детей, дедушка стал заниматься ростовщичеством, начал тайно принимать
вещи в заклад. Кто-то донес на него, и однажды ночью нагрянула полиция с обыском. Была великая суета, но всё кончилось благополучно; дед молился до восхода солнца и утром при мне
написал в святцах эти слова.
Ибо тогда, как
пишут и утверждают писатели, всеобщие голода в человечестве посещали его в два года раз или по крайней мере в три года раз, так что при таком положении
вещей человек прибегал даже к антропофагии, хотя и сохраняя секрет.
Икону ли
написать, поветшалую ли поновить, кацею аль другую медную
вещь спаять, книгу переплесть, стенные часы починить, а по надобности и новые собрать, самовар вылудить, стекла вставить, резьбу по дереву вырезать и даже позолотить ее, постолярничать, башмаки, коты, черевики поправить — на все горазды были и сам Ермил, и сыновья его.
Когда я с вакации из усадьбы Дондуковых вернулся в Дерпт, писатель уже вполне победил химика и медика. Я решил засесть на четыре месяца,
написать несколько
вещей, с медицинской карьерой проститься, если нужно — держать на кандидата экзамен в Петербурге и начать там жизнь литератора.
Но надежда окрыляла."Однодворец"был уже сразу одобрен к представлению на императорских сценах и находился в театральной цензуре. Также могли быть одобрены и те четыре
вещи, которые я так стремительно
написал.
— Господин Боборыкин, вы
пишете очень милые
вещи, но я больше тройки поставить вам не могу.
Про меня рано сложилась легенда, что я все мои романы не
написал, а продиктовал. Я уже имел повод оговариваться и поправлять это — в общем неверное — сведение. До 1873 года я многое из беллетристики диктовал, но с того года до настоящей минуты ни одна моя, ни крупная, ни мелкая
вещь, не продиктована, кроме статей. «Жертва вечерняя» вся целиком была продиктована, и в очень скорый срок — в шесть недель, причем я работал только с 9 до 12 часов утра. А в романе до двадцати печатных листов.
Но как драматург (то есть по моей первой, по дебютам, специальности) я
написал всего одну
вещь из бытовой деревенской жизни:"В мире жить — мирское творить". Я ее напечатал у себя в журнале. Комитет не пропустил ее на императорские сцены, и она шла только в провинции, но я ее никогда сам на сцене не видал.
Когда вышел в печати его плоховатый роман"Два генерала"(в"Русском вестнике"), то я сам
написал рецензию без подписи, где высказался об этой
вещи совсем не хвалебно.
В Москву я попадал часто, но всякий раз ненадолго. По своему личному писательскому делу (не редакторскому) я прожил в ней с неделю для постановки моей пьесы «Большие хоромы», переделанной мной из драмы «Старое зло» — одной из тех четырех
вещей, какие я так стремительно
написал в Дерпте, когда окончательно задумал сделаться профессиональным писателем.
Он
писал (переделывая их всего чаще с французского) сенсационные мелодрамы и обстановочные пьесы, играл с своей женой в них главные роли, составлял себе труппу на одну только
вещь, и вместе с декорациями и всей обстановкой отправлялся (после постановки ее в Лондоне) по крупным городам Великобритании, а потом и в Америку.
В рассказчики я попал уже гораздо позднее (первые мои рассказы были"Фараончики"и"Посестрие" — 1866 и 1871 годы) и
написал за тридцать лет до ста и более рассказов. Но это уже было после продолжительных работ, после больших и даже очень больших
вещей.
Писательское настроение возобладало во мне окончательно в последние месяцы житья в Дерпте, особенно после появления в печати «Однодворца», и мой план с осени I860 года был быстро составлен: на лекаря или прямо на доктора не держать, дожить до конца 1860 года в Дерпте и
написать несколько беллетристических
вещей.
Роман"На суд"стоит совсем особо, и я им сам не был доволен,
писал его урывками, и моя испанская кампания была главная виновница в том, что эта
вещь не получила должной цельности.
Это были"Солидные добродетели". Я
написал всего еще одну главу, но много говорил об этой работе с доктором Б. Он желал мне сосредоточиться и поработать не спеша над такой
вещью, которая бы выдвинула меня как романиста перед возвращением на родину.
Роман хотелось
писать, но было рискованно приниматься за большую
вещь. Останавливал вопрос — где его печатать. Для журналов это было тяжелое время, да у меня и не было связей в Петербурге, прежде всего с редакцией"Отечественных записок", перешедших от Краевского к Некрасову и Салтыкову. Ни того, ни другого я лично тогда еще не знал.
О"Дворянском гнезде"я даже
написал небольшую статью для прочтения и в нашем кружке, и в гостиной Карлова, у Дондуковых. Настроение этой
вещи, мистика Лизы, многое, что отзывалось якобы недостаточным свободомыслием автора, вызывали во мне недовольство. Художественная прелесть повести не так на меня действовала тогда, как замысел и тон, и отдельные сцены"Накануне".
Как истинный русак, Писемский, отдавшись работе над
вещью крупных размеров,
писал запоем, просиживал целые дни в халате за письменным столом, и тогда уже не жаловался на то, что редакторство заедает его как романиста.
А какая это была"новая
вещь"? Роман"Взбаламученное море", которого он
писал тогда, кажется, вторую часть.
— О, совсем нет, эпиграф прелестная
вещь. Что же вы хотите
написать?
— Аминь! — примолвил дядя, положив ему руки на плечи. — Ну, Александр, советую тебе не медлить: сейчас же
напиши к Ивану Иванычу, чтобы прислал тебе работу в отделение сельского хозяйства. Ты по горячим следам, после всех глупостей, теперь
напишешь преумную
вещь. А он все заговаривает: «Что ж, говорит, ваш племянник…»
Я не хочу ошибаться и верю, что после „Кто виноват?“ ты
напишешь такую
вещь, которая заставит всех сказать: „Он прав, давно бы ему приняться за повесть!“ Вот тебе и комплимент, и посильный каламбур».
«Извините меня, милый папенька (
писал он), но вы, живучи в деревне, до того переплелись со всяким сбродом, что
вещи, не стоящие ломаного гроша, принимают в ваших глазах размеры чего-то важного».
Во-первых, он, как говорится, toujours a cheval sur les principes; [всегда страшно принципиален (франц.)] во-вторых, не прочь от «святого» и выражается о нем так: «convenez cependant, mon cher, qu'il у a quelque chose que notre pauvre raison refuse d'approfondir», [однако согласитесь, дорогой, есть
вещи, в которые наш бедный разум отказывается углубляться (франц.)] и, в-третьих,
пишет и монологи и передовые статьи столь неослабно, что никакой Оффенбах не в силах заставить его положить оружие, покуда существует хоть один несраженный враг.
— Или теперь это письмо господина Белинского ходит по рукам, — продолжал капитан тем же нервным голосом, — это, по-моему, возмутительная
вещь: он пишет-с, что католическое духовенство было когда-то и чем-то, а наше никогда и ничем, и что Петр Великий понял, что единственное спасение для русских — это перестать быть русскими. Как хотите, господа, этими словами он ударил по лицу всех нас и всю нашу историю.
«Мадам, ваш родственник, — и он при этом почему-то лукаво посмотрел на меня, — ваш родственник
написал такую превосходную
вещь, что до сих пор мы и наши друзья в восторге от нее; завтрашний день она выйдет в нашей книжке, но другая его
вещь встречает некоторое затруднение, а потому
напишите вашему родственнику, чтобы он сам скорее приезжал в Петербург; мы тут лично ничего не можем сделать!» Из этих слов ты поймешь, что сейчас же делать тебе надо: садись в экипаж и скачи в Петербург.
— Отлично! Отлично! Как приятно, — продолжал он, удовлетворив первое чувство голода и откидываясь на задок стула, — иметь богатого писателя приятелем: если он
напишет какую-нибудь
вещь, непременно позовет слушать и накормит за это отличным обедом.
Что
писал это тот господин — сомневаться было нечего, потому что тут говорилось о таких
вещах, о которых он только один знал.
Прошло восемь дней. Теперь, когда уже всё прошло и я
пишу хронику, мы уже знаем, в чем дело; но тогда мы еще ничего не знали, и естественно, что нам представлялись странными разные
вещи. По крайней мере мы со Степаном Трофимовичем в первое время заперлись и с испугом наблюдали издали. Я-то кой-куда еще выходил и по-прежнему приносил ему разные вести, без чего он и пробыть не мог.
«Есть, дескать, такие строки, которые до того выпеваются из сердца, что и сказать нельзя, так что этакую святыню никак нельзя нести в публику» (ну так зачем же понес?); «но так как его упросили, то он и понес, и так как, сверх того, он кладет перо навеки и поклялся более ни за что не
писать, то уж так и быть,
написал эту последнюю
вещь; и так как он поклялся ни за что и ничего никогда не читать в публике, то уж так и быть, прочтет эту последнюю статью публике» и т. д., и т. д. — всё в этом роде.
В настоящее время сплошь да рядом бывает так:
напишет молодой человек хорошую повесть, несомненнейшим образом «подает надежды», но ему еще десять лет следовало бы дрожать перед редактором, две трети написанных
вещей следовало бы беспощаднейшим образом браковать.
— Скажи, пожалуйста, что ты, собственно, хотел этим сказать? «Тот будет с пузом». Какая пошлость! Да неужели ты находишь это остроумным?.. И написал-то еще на чужой
вещи, не своей!
Работал Андреев по ночам. Работал он не систематически каждый день, в определенные часы, не по правилу Золя: «Nulla dies sine linea — ни одного дня без строки». Неделями и месяцами он ничего не
писал, обдумывал
вещь, вынашивал, нервничал, падал духом, опять оживал. Наконец садился
писать — и тогда
писал с поразительною быстротою. «Красный смех», например, как видно из вышеприведенного письма, был написан в девять дней. По окончании
вещи наступал период полного изнеможения.